Глава четырнадцатая

На пути к новой жизни

На протяжении почти трех лет - с начала 1918 до конца 1920 года - мир пристально следил за происходящим в Сибири. В сентябре 1918 года из-под власти большевиков освободилась почти вся Сибирь, а также значительные пространства европейской России. Большевиков выбили с Урала и Поволжья, из Екатеринбурга и Уфы. Деникин, установивший свой контроль над обширными территориями на юге-России, двинулся в поход на Москву. К Петербургу со стороны Финляндии приближался Юденич. Оба они признали верховную власть правителя Сибири адмирала Колчака. Страны Антанты и широкая общественность самой России уповали на скорую ликвидацию большевистского режима.

Сибирь находилась тогда в центре внимания не только из-за военных успехов в борьбе против большевиков. С нею были связаны два драматических события, ставшие вехами в истории Российского государства. В ночь на 16 июля 1918 года в Екатеринбурге была казнена царская семья. Тем самым был положен конец династии Романовых, которая правила Россией 300 лет. А через полтора года, в ночь на 17 февраля 1920 года, в иркутской тюрьме расстреляли адмирала Колчака, правителя Сибири, властвовавшего в течение короткого, но бурного периода над той частью России, которая была освобождена от большевиков. Вместе с ним был расстрелян и глава его правительства. Хотя сопротивление большевикам еще некоторое время продолжалось, их власть постепенно укреплялась, и, в конечном счете, они подчинили себе всю Сибирь.

С переходом Иркутска в руки большевиков в город прибыл их управленческий аппарат. Как-то вечером ко мне пришли шесть или семь человек. Один — коротышка в высоченной папахе, которой он словно пытался компенсировать свой малый рост — представился мне:

Я председатель Чека. Мы только что приехали в город. Вы позволите осмотреть вашу квартиру?

Такая вежливость меня удивила:

Конечно. Я думаю, вы вправе сделать это, не спрашивая меня.

В то время я жил в большой и удобной квартире своего двоюродного брата, уехавшего на время из города. У него имелась обширная библиотека. Таких квартир в Иркутске было немного. Со мною находились две пожилые женщины: старая революционерка, осужденная по "делу 193-х", прошедшая все круги ада царской каторги, а затем вышедшая замуж за врача, поселившегося в Баргузине, и другая — оказавшая нам с матерью гостеприимство, когда в революцию 1905 года я освободился из заключения. С нею была ее дочь, приехавшая из Петрограда.

Одна из женщин провела "гостей" по дому. После осмотра председатель Чека заявил, что он сожалеет, но должен отобрать у меня квартиру.

В памяти у меня всплыли слова, сказанные большевикам моей матерью в аналогичной ситуации в Баргузине.

- Не беда, - сказал я. - В своей жизни я уже повидал комфорт, теперь пришла ваша очередь. Однако я думаю, что, согласно недавно опубликованному закону, право конфискации квартир принадлежит исключительно особой комиссии при горсовете.

Что верно, то верно, — ответил коротышка, улыбаясь. — Поэтому позвольте представить вам председателя этой самой комиссии. Он нас сопровождает.

Тут его перебила бывшая революционерка:

Неужели вы хотите сказать, что собираетесь конфисковать клинику врача?

Дело в том, что на входной двери висела табличка с именем владельца квартиры, доктора М. Муратова. На другой табличке значилось название журнала, где я в то время работал редактором. Председатель Чека осклабился еще веселей:

Раз уж приходится отбирать квартиру у редактора, важно ли, что это еще и квартира врача? Докторов у нас навалом.

Я сообразил, что к печатному слову мой гость питает некоторое уважение. Мы начали обсуждать подробности. Сколько времени мне потребуется, чтобы съехать с квартиры? Не менее десяти дней, отвечал я. Он был весьма этим удивлен и ответил, что может предоставить не более двадцати четырех часов. Теперь уж и я не мог скрыть, что ошеломлен, и спросил, куда, в таком случае, он предлагает нам переехать.

А сколько вам требуется комнат? — спросил он внезапно.

На нас четверых - по крайней мере, три.

Выдели гражданину три комнаты, — сказал он председателю квартирной комиссии, и тот немедленно написал распоряжение. Правда, эти комнаты оказались в разных концах города.

Но как же мне перевезти вещи? Ведь в Иркутске невозможно сейчас достать никакого транспорта.

Будет вам транспорт, - был ответ. И председатель Чека приказал одному из членов своей свиты подать мне к следующему утру грузовик.

В конце концов, он дал нам на сборы еще сутки, а когда пришло время съезжать, явился без провожатых. В эту минуту меня более всего тревожила судьба библиотеки.

Не могу вывезти все книги в такой короткий срок, — сказал я ему, — и, кроме того, они не поместятся в выделенной мне комнате.

Оставьте их на месте, — ответил он. — При мне с ними ничего дурного не случится, и, когда захотите, можете прийти и забрать их. Телефона я вас тоже не намерен лишать. Пока пусть остается здесь, но как только я получу свой аппарат, вам его вернут. У меня нет намерения: воспользоваться моим правом на конфискацию.

Должен признаться, я был немало поражен такой степенью участия и любезности. Ведь в России и за ее пределами Чека пользовалась репутацией совершенно иного рода. Однако поведение этого маленького человечка вызывало симпатию. Служанка, присланная ко мне матерью из Баргузина, оставалась на квартире еще несколько дней и после говорила, что беспокоится за здоровье председателя Чека: все дни ничего не ест, кроме нескольких приготовленных ею бутербродов и пустого чая.

Под конец он спросил, не соглашусь ли я оставить прислугу у него, ведь мне все равно некуда ее поместить. Сама она согласилась с этим предложением, а я получил разрешение два-три раза в неделю приходить на квартиру, чтобы помыться в ванне. Чем лучше я узнавал этого человека, тем большим проникался к нему уважением. Я чувствовал, что и он относится ко мне с доверием. Несколько раз я сумел убедить его выпустить людей, арестованных Чека. Однажды ко мне пришла рыдающая женщина и в отчаянии рассказала, что мужа забрали и завтра собираются расстрелять. Я знал ее мужа — это был газетчик, приехавший из Омска и просившийся в мой журнал. Однако, проверив его прошлое, я отказался его принять, так как выяснилось, что сначала он подвизался в большевистской прессе, а потом с тем же пылом служил Колчаку!

Тем не менее я пошел просить за него председателя Чека: сказал, что не стоит тратить на него пулю или четыре метра тюремной камеры. Председатель Чека достал дело и углубился в чтение. Затем спросил:

Согласны поручиться за него?

Ни в коем случае!

Председатель Чека разразился громовым хохотом:

Раз так, зачем же вы добиваетесь его освобождения?

Я ответил, что если б речь шла о стоящих людях, я, возможно, и поручился бы, а этот, наверно, найдет себе в городе других гарантов. Вскоре этого человека выпустили на волю.

Кроме книг, на старой квартире оставалось много моих вещей, и я приходил за ними, когда мне вздумается. У меня до сих пор сохранился пропуск за подписью председателя Чека: "Настоящим подтверждаю, что М. А. Новомейскому разрешается ходить в дом и комнату председателя Чрезвычайной комиссии в любое время дня и ночи".

И еще: за весь период моего пребывания в Иркутске, до самого отъезда в апреле, этот председатель Чека не подписал ни единого смертного приговора. Как-то вечером, когда я к нему пришел, я застал у него приезжего в военной форме. Мне он был представлен в качестве чекиста из центра. Это был молодой человек, в высшей степени самоуверенный и заносчивый. На правах инспектора он объезжал все отделы Чека в сибирских городах, положив себе за правило в каждом городе приговаривать к смерти двоих-троих и лично проверять, чтобы приговор был приведен в исполнение, — для острастки. В Иркутске его выбор пал на двух сидевших в тюрьме местных жителей. Однако мой приятель, председатель Чека, был против подобных свирепых методов. Как ни трудно в это поверить, он вообще был противником смертной казни.

Помню две жуткие ночи в эти месяцы в Иркутске. Первая — в начале боев между гарнизоном агонизирующего омского правительства и бандами нового "Политического центра". Я получил известие, что отряды Семенова прорвались из-за Байкала и вышли к иркутскому вокзалу. Эти банды наводили ужас на весь край; их появление означало убийства и грабежи. Особенно они лютовали над евреями, убивая каждого, попадавшего им в руки. Весть об их приближении ввергла в панику иркутских евреев, а также неевреев, известных своими демократическими настроениями. В ту ночь никто из них не сомкнул глаз. Я тогда еще жил в просторной квартире моего двоюродного брата, вместе с двумя старыми дамами, и вскоре к нам присоединились другие женщины — приятельницы и соседки, которые искали у нас убежища. Чтобы как-то рассеять их страх, я почти всю ночь занимал их картами — милой старой игрою в "дурака". С рассветом мы узнали, что банды Семенова разбиты и многие головорезы взяты в плен.

Вторая кошмарная ночь настала месяц спустя, 7 февраля 1920 года. В эту ночь была решена участь Колчака. Остатки его войск уходили длинными вереницами на восток, забрав с обозом семьи и толпы попутчиков. Но железнодорожная линия была перерезана чехами, а большая часть городов и сел вдоль дороги уже находилась в руках большевиков. Поэтому колчаковские колонны двинулись по льду замерзших рек. Из Омска они вышли к Енисею, спустились по нему на север, а затем по притокам повернули на юг, стараясь обходить крупные населенные пункты. Этот ледовый маршрут был выбран еще и из других соображений: по берегам рек стояли села, где можно было разжиться провиантом. Остатки колчаковской армии забирали все, что попадется под руку, и ничего, разумеется, при этом не платили. Жители сел дрожали от страха при их появлении, но и сами солдаты немало намучились во время этого жуткого похода. Пока они дошли до Иркутска, их ряды сильно поредели, и они потеряли своего предводителя — колчаковского генерала Каппеля, который отморозил ноги и в дороге умер.

7 февраля нам сообщили, что советские власти потребовали, чтобы колчаковцы сложили оружие, на что их новый командующий Войцеховский ответил требованием выдать золотой запас и освободить адмирала Колчака. В противном случае он угрожал обстрелять Иркутск. Мы хорошо знали, как слаба военная сила большевиков, размещенная в Иркутске, и были так же хорошо наслышаны о зверствах войск генерала Каппеля повсюду, куда они приходили. Наши страхи усилились, когда в тот же день нам сказали по секрету, что ввиду угрозы Иркутску решено не продолжать допрос Колчака, сидевшего в иркутской тюрьме, а также не отправлять его на суд, готовившийся в Москве, а поскорее расстрелять.

Мы снова пережили бессонную ночь и наутро узнали, что Колчак расстрелян, а войско Каппеля уже покинуло окраины Иркутска и уходит в сторону Байкала.

...В советских учреждениях Иркутска служило много ветеранов-сибиряков, знакомых мне с детства. Но я уже чувствовал, что мне больше нечего делать у себя на родине. Поэтому я подал прошение разрешить мне выезд за границу.

Знакомые уговаривали меня остаться. Мне предложили заманчивую и ответственную должность в горной промышленности. Но я отказался. Подрастает новое поколение, сказал я. Пора нам, старикам, освободить место молодым.

Итак, я получил визу. Она была подписана Янсоном, председателем местного ревсовета.

Я действительно не видел смысла продолжать работу в Сибири. Кроме того, мое решение о выезде за границу было продиктовано и конструктивными мотивами. Я твердо решил уехать в Эрец-Исраэль, чтобы внести свой вклад в строительство обещанного евреям национального очага, так как был убежден, что моя профессиональная подготовка и опыт руководства горными предприятиями в районах отдаленных, трудных и неразвитых могут пригодиться делу сионизма. В Эрец-Исраэль в то время не было ничего похожего на настоящую индустрию, и мысль, что я окажусь одним из ее создателей, вдохновляла меня.

Я уехал из Иркутска в марте 1920 года и, прежде всего, направился в Баргузин попрощаться с родными и близкими. Это была нелегкая поездка. Бои между бандами белых и большевистскими войсками были в полном разгаре. Дороги и леса от Иркутска до Байкала кишели солдатскими отрядами, анархистами и просто уголовниками, и все они занимались разбоем. Но я хорошо знал Байкал и зимою не раз пересекал его по льду. Поэтому я решил спрямить дорогу и ехать не трактом, а через Байкал.

Расстояние от Иркутска до Баргузина в объезд озера — около 450 километров, а напрямик — раза в четыре короче. На мне была кожанка, на манер тех, что носили большевики. Один из моих друзей-крестьян, знавший Байкал как свои пять пальцев, взял на себя заботу о транспорте. У него была одноконная санная повозка. Он обещал благополучно провезти меня и через большевистские заставы. И действительно, нас однажды остановили, но мой друг выручил меня. Уронив равнодушным хриплым голосом "Это один из наших", он предъявил мой фальшивый паспорт. Нищий крестьянин, его жалкие сани и кожанка, которая была на мне, — все это выглядело настолько заурядно, что не вызвало никаких подозрений. В конце концов, мы добрались до Баргузина целыми и невредимыми.-

Баргузин был отрезан от Иркутска уже несколько месяцев, и все это время у меня не было никакой связи с родными. Приехав в родной город, я застал его жителей в страхе и подавленности. Недавно прибывший сюда большевистский комиссар по имени Морозов успел уже расстрелять двух человек - священника Иванова и девятнадцатилетнего офицера -еврея Герзони, обоих — без всякой видимой причины и повода. Можно было лишь предположить, что расстрел русского священника и еврея должен был засвидетельствовать большевистскую беспристрастность и нелицеприятность. Но комиссар этим не ограничился. Он решил навести порядок и за пределами Баргузина, и нагрянул в дом одного из золотопромышленников. Там, чтобы произвести впечатление на хозяйскую дочку, он у нее на глазах расстрелял отца. Позже на почте был найден текст телеграммы, отправленной им своему начальству после расстрела Иванова и Герзони: "Только что вывел в расход забавную парочку".

Наслышался я и о бандах Каппеля, проходивших через Баргузин. Весть об их приближении повергла в страх местных жителей, и многие попрятались, в том числе моя мать и сестра с детьми. Они нашли убежище в отдаленном селе, но, к несчастью, банды решили идти в Читу именно через это село. Они забрали принадлежавшего матери коня с упряжью и сани. Но самым ужасным было то, что они увели с собой двенадцатилетнего сына сестры, сделав его возчиком. Напрасно молила мать оставить мальчишку и коня — ее не слушали и требовали, чтобы призналась, почему бежала из города в село.

Мать ответила прямо:

Потому что наслышались о вас плохого. Но не забудьте, что я все оставила в амбаре: мясо, муку, жито и еще много всего.

Матери действительно было жаль этих людей. Тем не менее они увели и мальчика, и лошадей, но остальных не тронули. Добавлю, что племянник в тот же вечер сбежал и благополучно вернулся к семье.

В середине апреля, попрощавшись с близкими и друзьями и в последний раз побывав на могилах отца и знакомых, я возвратился в Иркутск. Несмотря на весеннее время, Байкал был еще скован прочным льдом. Поездка теперь была менее опасной ввиду стабилизации политического положения.

В конце мая я выехал из Иркутска в составе кооперативной делегации, отправлявшейся в Монголию закупать скот. До Верхнеудинска ехали поездом, оттуда водою по Селенге и через двое суток добрались до пограничного городка Кяхты. Кяхта испокон веков служила местом привала для караванов, перевозивших чай из Китая в Сибирь, а затем в Европу. Среди местной администрации я встретил друзей молодости, которые помогли мне перейти мост, отделявший русскую Кяхту от китайского Меймачина. Привожу текст сохранившегося у меня пропуска:

"Пропуск №3287 Подателю сего пропуска, товарищу М.А. Новомейскому разрешен выезд и вывоз личных вещей, Выдано в Троицко-Савске (Кяхте) 28мая 1920 года".

Следовали подписи городского коменданта и "уполномоченного по особым делам".

Я получил также письменное разрешение на вывоз браунинга. Так я выбрался в Китай. Приехав в Тяньцзинь, я узнал, что чуть не стал жертвой нового режима. Врагом моим оказался один из иркутских знакомых, примкнувший к большевикам. В результате его доноса в Кяхту было отправлено распоряжение арестовать меня и доставить назад в Иркутск, но мне повезло: я уже находился по ту сторону границы.

Перед отъездом я узнал об одном из самых отвратительных и диких эпизодов Гражданской войны. Незадолго до моего прибытия в Кяхту белогвардейцы уничтожили там военнопленных. Дело было так. После убийства Колчака в иркутской тюрьме белые перебросили подальше на восток взятых ими в плен большевиков, а также тех, кто сидел в заключении в забайкальских тюрьмах. Этапы арестантов двигались чрезвычайно медленно, а красные уже настигали отступавшие войска. В конце концов, в Кяхту согнали около двух тысяч заключенных. Большевики приближались, белым ничего не оставалось, как бежать через границу, но освободить пленных они не пожелали и расстреляли всех.

Уничтожение пленных было поручено молодому офицеру. Однако вывести в расход две тысячи человек без долгих приготовлений, да еще так, чтобы население этого не заметило, оказалось нелегкой задачей. Офицер использовал самые разные способы убийства, и все равно это заняло несколько ночей. Заключенных расстреливали из винтовок, пистолетов и пулеметов, забивали насмерть железными прутами и свинчаткой. Завершив эту кровавую баню, белые перешли через границу в Меймачин, надеясь найти убежище в Китае.

Однако властям Меймачина стало известно об этом злодеянии, и как только офицер был опознан, его тут же казнили. Тело вышвырнули на улицу на съедение собакам, и так оно провалялось два дня и две ночи. Кровожадные люди есть, конечно, и среди китайцев, но китайский народ в целом честен и добросердечен. Жители Меймачина берегли добрые отношения со своими русскими соседями по ту сторону пограничного моста в Кяхте.

После короткого пребывания в Меимачине, выполнив формальности и получив китайскую транзитную визу, я отправился в дальнейший путь. В легкой крытой одноконной повозке, в компании еще одного пассажира, я выехал в сторону Урги — священного города и столицы Внешней Монголии, ныне Улан-Батора.

250 километров мы проехали за двое с лишним суток. Улан-Батор представляет собой фактически не один город, а два, разделенных незастроенным пространством в несколько километров. По одну сторону расположен монгольский город, большую часть населения которого составляют буддийские монахи, ламы. Другая часть — китайский торговый город, где в то время проживало и некоторое число русских купцов. Монахи составляли около двух третей всего населения. В монгольской части города — множество храмов. Здесь была резиденция "живого Будды" — наместника Будды на земле, местного духовного вождя, и многие молодые монголы съезжались сюда для завершения религиозного воспитания.

В одном из храмов Урги находится пятнадцатиметровая статуя святого Бурхана, выполненная из позолоченной меди. Все приезжие ходят ее смотреть, а в праздники Ургу переполняют паломники.

В Меимачине и Урге я встретил много знакомых семей из Сибири, оставивших свои дома в начале Гражданской войны и поселившихся в Монголии, с которой они прежде поддерживали торговые связи. Но они недолго продержались после моего отъезда. Я еще находился в Тяньцзине, когда узнал — приблизительно через месяц после того, как покинул Ургу, — что Унгерн-Штернберг, прозванный "безумным бароном", ушел от большевиков в пределы Монголии, захватил Внешнюю Монголию и основал свою резиденцию в Урге. Проходя через Меймачин, он расстрелял всех попавшихся ему евреев, не пощадив ни женщин, ни детей. В Монголии он продержался год, но в 1921 году был схвачен большевистскими войсками, привезен в Новосибирск (прежний Ново-Николаевск) и казнен. Из Урги я продолжил свое путешествие на новом транспортном средстве, которым недавно начали пользоваться при переезде через пустыню Гоби: на форде, трофее мировой войны, с шофером-китайцем. Чтобы избежать риска, связанного с поломкой мотора или какой-нибудь другой аварией в пустыне, эти автомобили не ходили в одиночку — от Урги до Калгана на другом краю пустыни около тысячи километров, "Колонна" состояла из трех-четырех машин, трогавшихся в путь лишь после того, как все шоферы набирали пассажиров. По дороге, которая представляла собой петляющую по пустыне колею, было несколько жалких заправочных станций будок с запасом горючего, тавота, резервных частей и топчанами для ночлега пассажиров.

Никогда не забыть мне этой поездки. Ощущение было такое, будто катишься по поверхности жесткого гигантского шара, без конца и краю. Ничего, кроме пересохшей земли, - ни кустика, ни травинки. Твердый, плотный пласт, то желтый, то красноватый. Удивительны в этой пустыне ночи с темным небом, на котором ярко сияют мириады звезд. В шестом часу утра мы уже отправлялись в путь и не спали допоздна. В дороге не останавливались, если только не лопалась шина, или не требовался какой-либо ремонт,

На четвертые сутки мы поднялись, объезжая холмы, на высоту около тысячи метров, и после пустынного однообразия перед нами предстала во всем великолепии обширная плодородная долина, зеленеющая нивами и садами. Город Калган, северные ворота Китая, находится у великой Китайской стены. В древности это был крупный торговый центр, через него проходили караваны, перевозившие чай с Дальнего Востока в Европу. К моменту моего приезда в городе насчитывалось около сорока тысяч жителей, были здесь и русские коммерсанты.

От Калгана до Пекина 180 километров. Этот путь я проделал поездом, но в Пекине не задержался, а поехал дальше в Тяньцзинь, Шанхай и Харбин. В Тяньцзине мне пришлось наблюдать поведение иностранных деловых людей, видеть, как они обращаются с китайцами, и отныне для меня больше не было загадкой, почему на исходе девятнадцатого века в Китае вспыхнул крупный мятеж и отчего так ненавидят там европейцев и американцев. Однажды, например, возвратившись в гостиницу, я увидел, как управляющий-американец издевается над метрдотелем, колотит его по голове и пинает ногами. А ведь этот китаец, — не отвечавший на побои, - был человеком тонкой души и прекрасного воспитания, и все постояльцы относились к нему с уважением.

Позднее я узнал, что причиной избиения был поданный американцу с запозданием стакан виски. Но даже еще не зная об этом, я вскипел и вмешался. Подойдя к американцу, я спросил, как осмеливается он так обращаться с человеком. Помнится, я был настолько взбешен, что обозвал его животным. Он закричал, что это не мое дело: это его китайцы и нечего мне вмешиваться. Думаю, он и на меня накинулся бы с кулаками, если б не видел меня несколько раз за обедом в обществе промышленника и судовладельца Циммермана, который в то время был одной из крупнейших фигур на Дальнем Востоке и самым почетным гостем отеля. Американец еще орал и грозил мне, когда в дверях вдруг появился Циммерман и потребовал, чтобы он оставил меня в покое. Ради пущей безопасности он увел меня к себе в номер и рассказал, что китайцы, прибежав к нему, сообщили, что моя жизнь в опасности. Этот американец, сказал он, во хмелю способен на все. Так или иначе, Циммерман советовал переменить отель; не дожидаясь моего согласия, он позвонил в другую гостиницу и заказал для меня номер. Мой довод о наличии у меня браунинга его совершенно не убедил, и он послал со мной одного из своих слуг в роли телохранителя.

В конце концов, я уступил и переночевал в другом месте. Но на следующий день я позвонил американскому консулу и попросил меня принять. Тут следует объяснить, что незадолго до моего отъезда из Иркутска (еще в период правления Колчака) меня посетил американский представитель Джойнта во Владивостоке с письмом за подписью Лансинга, государственного секретаря США, которым он уполномочивался изучить положение военнопленных и евреев в Сибири и предоставить соответствующий отчет американским представителям в Сибири и на Дальнем Востоке, а также в госдепартамент. Этим специальным посланцем был доктор Франк Розенблат. Перед возвращением в Соединенные Штаты Розенблат пригласил меня в американское консульство в Иркутске и передал мне вышеупомянутое письмо с полномочиями, поскольку в то время я возглавлял национальный совет еврейских общин в Сибири и на Дальнем Востоке. Одно из поручений, которые дал мне доктор Розенблат, заключалось в том, чтобы повидать американского посла в Пекине и вручить ему подробный доклад.

Теперь я решил воспользоваться этим обстоятельством и пойти к американскому консулу в Тяньцзине. Каково же было мое изумление, когда, войдя в кабинет, я застал его за беседой с тем самым субъектом, с которым вчера поссорился. Но американец тут же вышел. Я сообщил консулу о своей общественной миссии и намерении встретиться с послом в Пекине, а затем пожаловался на управляющего гостиницы и рассказал, как он обращался с метрдотелем. Из первых же слов ответа я понял, что консул не только в курсе дела, но и соответствующим образом подготовлен.

- Не соблаговолите ли вы объяснить, что вам до этой истории? — сказал представитель Соединенных Штатов Америки. — Насколько мне известно, он бил не вас и не вашего родственника. Если китаец недоволен, он может обратиться в суд, не так ли?

Я отвечал, что речь идет о человеческих отношениях и что любой обязан защитить человека от издевательств. К нему же я обратился по той причине, что виновный - американский подданный. Однако мои доводы не возымели действия, и я так и ушел ни с чем.

Я решил обратиться к прессе. В Пекине в то время проживал некий русский по имени Толмачов, сын старой революционерки и моей доброй приятельницы из Иркутска. Жена Толмачова служила в министерстве иностранных дел Китая, и у молодой четы были многочисленные друзья из числа высших чиновников столицы, воспитанников английских и американских колледжей. Я поехал в Пекин, но свидеться с американским послом мне не удалось: время было летнее, и он находился на своей загородной вилле. Ввиду того, что через день-два я собирался уезжать из Китая, я передал Толмачову два письма и две английские газеты, выходившие тогда в Пекине, и рассказал ему о происшествии.

О том, чем эта история закончилась, я узнал только в Эрец-Исраэль. Толмачов писал мне следующее: "Как я заранее и предполагал, обе газеты отказались поместить ваше письмо. Придется вам утешиться тем, что члены "Молодого Китая" энергично действуют, готовя почву для изгнания всех иностранцев из Китая и освобождения своей родины от чужеземного ига. Они твердо убеждены, что одержат победу еще при вашей жизни". И так оно и было. (Размышляя об этом инциденте сегодня, н думаю, что моя реакция объясняется главным образом незнанием жизни. Я ведь приехал в Тяньцзинь из Сибири, где царила атмосфера равенства и братства. Кроме того, я был тогда помоложе, чем сегодня, и с того времени поумнел...)

Одно из самых сильных и ужасных впечатлений, вынесенных из моего пребывания в Тяньцзине и Шанхае, это воспоминание о невероятной жаре. В жизни мне пришлось много поездить по свету. Я родился и вырос среди гор, покрытых вечными снегами, в районе вечной мерзлоты. Долгие годы я жил и работал на южной оконечности Мертвого моря, в том месте, где, согласно легенде, стояли Содом и Гоморра, и которое с тех пор проклято Богом и людьми. Во время Второй мировой войны мне пришлось побывать на экваторе. И, однако, никогда и нигде я не испытывал того страшного отупения, в которое человек впадает в Тяньцзине и Шанхае в июле месяце. Прежде чем сесть за письменный стол в гостиничном номере, я раздевался догола — любая одежда мгновенно становилась мокрой. На улице не ощущалось даже легкого дуновения. К вечеру каждый, у кого был автомобиль, выезжал за город, развивая возможно большую скорость, чтобы хоть немного проветриться.

Через несколько недель я выехал в Харбин. Побыв там недолго, я направился дальше во Владивосток. Харбин, североманчжурская столица, в немалой степени обязан своим развитием русским эмигрантам, которые установили торговые связи с Великобританией и широко развернули экспорт сырья. Хотя большинство русских уже покинули Харбин, их влияние ощущается и по сей день.

Владивосток, расположенный километрах в пятистах от Харбина, был в то время последним углом России, еще не захваченным большевиками. Я приехал туда в августе 1920 года и нашел среди членов местного правительства несколько старых знакомых из Иркутска, работавших в свое время в "Политическом центре" и других учреждениях Сибири. Строй тут был демократический, жители пользовались полной свободой, но от прежнего энтузиазма не осталось уже и следа.

По возвращении из Харбина я отправился в порт Дайрен, находившийся некоторое время под русским контролем, пока, в соответствии с Портсмутским договором, он не отошел к Японии. Там я сел на корабль "Ллойд-Триестиго" и отплыл в Египет.

Разруха и падение нравов, распространившиеся к концу войны во всех странах, не обошли и Италии. На нашем судне процветало воровство. Веши, оставленные без присмотра, бесследно исчезали, Началось с малого: пропала тюбетейка, затем рубашка и чьи-то брюки. Дальше — больше: стали исчезать ценные вещи. У одного из пассажиров пропали из каюты золотые часы с цепочкой — прощальный подарок от товарищей по работе в Сибири. Всякий раз, когда я сообщал капитану об очередной пропаже, он меня успокаивал обещанием, что все найдется. Зная трудное положение в Эрец-Исразль, мы в Китае купили плетеную садовую мебель — несколько кресел и два круглых стола, но к концу плавания недосчитались двух кресел, а за день до прибытия в Порт-Саид исчез и стол. Я снова пожаловался капитану. В последнюю ночь, сказал я, нам придется привязаться веревками, иначе пропадут и люди. Последовал знакомый ответ: "Не волнуйтесь, когда придет время сойти на берег, все отыщется". Разумеется, ничего не отыскалось, все пропало. Позднее я узнал, что капитан был в сговоре с экипажем и получал долю от продажи украденного.

На палубе ехало и несколько евреев из Сибири. Все они направлялись в Эрец-Исраэль. Путешествие длилось сорок дней. По дороге мы ненадолго заходили в Гонконг, индийские порты, на Цейлон и в Аден. 7 октября 1920 года мы прибыли в Порт-Саид. На следующую ночь, через четыре с половиной месяца после отъезда из Иркутска, я пересек Суэцкий канал и 8 октября на рассвете приехал в Тель-Авив, новый еврейский город в Эрец-Исраэль. В моей жизни наступил переломный момент. Позади осталась снежная Сибирь, моя любимая родина; впереди ждала новая страна, новые люди и новые условия существования. Естественно, я волновался и гадал — что уготовит мне судьба?..

Дальше Оглавление Назад       

Hosted by uCoz